Культурологический импрессионизм: case- и self-study
контекстуализации вещи.
Как хорошо,
Когда развернешь наугад
Древнюю книгу –
И в сочетаниях слов
душу родную найдешь.
Татибана Акэми (1812-1868)
К вещи равно применимы
все определения топоса. Вещь – это и место, и тема, и устойчивая языковая
форма, и категория теории множеств. Вещи «взывают» к выстроенности,
обустройству места, к построению его образа, к вычлененности места из
универсума как уникально обживаемого пространства.
Вещь определяется в данном
исследовании как неживой физический объект материального мира вне зависимости
от его пространственно-временных (размеров, веса, возраста и т.п.) и
функциональных (здание, мебель, инструмент, украшение и т.п.) характеристик,
воспринимаемый наблюдателем в соответствующем социокультурном контексте и производящий
на него впечатление (impression) в качестве объекта
индивидуализированной культуры, носителем которой этот наблюдатель является. В
рамках данного определения всякие «объективные» спекуляции вещи становятся
принципиально невозможными прежде всего потому, что она исследуется как элемент
системы «вещь – человек – культура». Философско-методологические подходы к
такому исследованию были сформулированы автором в августе 2010 года в Манифесте
культурологического импрессионизма:
«1. Впечатление от
объекта – основа культурологического импрессионизма.
2. Нелинейная
дискретность и мозаичность – главные принципы культивирования объекта.
3. Культивирование
объекта – сугубо индивидуальный и субъективный процесс, основанный на
впечатлениях здесь-и-сейчас, а также там-и-тогда.
4. Редукция
теоретизирования объекта – путь к его осмыслению.
5. Однако,
культурологический импрессионизм не отрицает теоретизирование объекта
полностью; он отрицает навязывание теоретизирования.
6. Культурологический
импрессионизм решительно отрицает академическое теоретизирование объекта как
ведущее к замутнению его индивидуализированного уникального смысла
здесь-и-сейчас, а также там-и-тогда, принадлежащего уникальной личности»[1].
В основу такого
(культурологического) импрессионизма положено хайдегерианское
философско-поэтическое понимание бытования вещи в ее неразрывности с культурным
контекстом и его носителем – человеком, переживающим вещь как часть своего
жизненного опыта. Для такого истолкования бытования вещи вообще характерно то,
что Хайдеггер обозначает «собственной разомкнутостью присутствия»[2]: вещь
все время ускользает от ее целостного описания в область импрессионистического,
и, описывая вещь, мы почти всегда (даже в фотографии) заново «создаем» вещь
такой, какой мы ее видим, а не такой, какой она является на самом деле. Для
вещи как и любой другой сущности характерны «структурные моменты», выявляющие
ее «конкретную временную конституцию»: «понимание, расположение, падение, речь»[3].
Представленный вниманию
читателя текст состоит из двух частей. Первая часть «Вещь, смысл, контекст», к
которой следует логически отнести и вышеизложенный «Манифест
культурологического импрессионизма», посвящена теоретическим аспектам
используемого метода контекстуализации вещи. Вторая часть «Вещь и человек:
порождение контекста» представляет собой набор нескольких case-study, наглядно демонстрирующих авторский
опыт контекстуализации одной или нескольких вещей. Эти кейс-стади чрезвычайно
разнородны - и структурно, и содержательно, но, что явилось важным при их
отборе, все они направлены на описание вещи через разные ситуативные механизмы
культурной оптики: вещь в контексте вещей, вещь в соседстве с другой вещью,
вещь как единичный топос.
Часть I. Вещь, смысл, контекст.
Жан Бодрийяр в своей
ранней работе «Слова и вещи» следующим образом обозначил неминуемый процесс
культурной контекстуализации вещи: «Каждый из предметов нашего быта связан с
одним или несколькими структурными элементами, но при этом обязательно ускользает
от технологической структурности в сферу вторичных значений, от технологической
системы в систему культуры».[4] Культурно
контекстуализируя вещь, ее наблюдатели или владельцы «одухотворяют» их,
наделяют их смыслами, которых они не имеют, если рассматривать их просто в
качестве физических объектов: «Вещи, словно антропоморфные боги-лары,
воплощающие в пространстве аффективные связи внутри семейной группы и ее
устойчивость, становятся исподволь бессмертными, до тех пор пока новое
поколение не разрознит их, не уберет с глаз долой или же, в некоторых случаях,
не восстановит их в правах ностальгически актуальных «старинных» вещей».[5] Задолго
до Бодрийяра «одухотворенный» и даже «одушевленный» характер и статус вещи
обозначил провинциальный коллекционер и исследователь старины А.В. Селиванов,
который был одним из основателей и правителем дел Рязанской ученой архивной
комиссии. В 1912 году в маленьком городе Рязанской губернии Скопине публикуется
его так называемая «фантазия» «Душа вещей»[6], в
которой вещь представляется как равнозначимый элемент системы «вещь – человек –
культура». Селиванов говорит о некой «атмосфере», окружающей вещи, которые
принадлежали тем или иным владельцам, передавшими этим вещам «частицы своей
психической энергии»: «Подобно чудотворным иконам вокруг старых фамильных
реликвий: портретов, мебели, всякого рода утвари, книг и пр. скопляется также
своего рода атмосфера, могущая влиять на человека, доступного такого рода
специфическим воздействиям».[7] Обосновывая
свою, как он сам указывает, «фантастическую теорию», Селиванов делает акцент на
том, насколько важно для наблюдателей воспринимать вещи в конкретном,
естественном для них, культурном контексте: «Они припомнят то особое
настроение, которое их охватывало, когда им приходилось осматривать старинную
обстановку в какой-нибудь покинутой владельцами помещичьей усадьбе, садиться на
старинное дедовское кресло, рассматривать какой-нибудь секретер в стиле ампир
или жакоб, выдвигать его многочисленные секретные ящики и вдыхать их
специфический запах, только им одним свойственный».[8] Во
всех этих, вполне возможно, разнородных и, зачастую, разностилевых вещах
обнаруживается сходство, постулированное общим контекстом, которое М. Фуко
определяет через понятие «пригнанности (convenientia): «По правде говоря, по
самому смыслу слов соседствование мест здесь подчеркнуто сильнее, чем подобие
вещей. «Пригнанными» являются такие вещи, которые, сближаясь, оказываются в
соседстве друг с другом. Они соприкасаются краями, их грани соединяются друг с
другом, и конец одной вещи обозначает начало другой. Благодаря этому происходит
передача движения, воздействий, страстей, да и свойств от вещи к вещи. Таким
образом, на сочленениях вещей возникают черты сходства».[9] В
нашей книжной или, точнее, текстуальной культуре эти воздействия, страсти,
свойства вещей передаются с помощью их описаний. Вещь и слово нерасторжимы. Более
того, слово, имя вещи, по мнению В.Н. Топорова, ведет нас дальше – к
лежащей за вещью и словом идеей: «Слово отсылает к лежащей ниже его вещи,
выхватывая ее, как луч света, из тьмы бессловесности, но то же самое слово
уводит от вещи к находящейся выше его идее, тем самым спиритуализуя эту вещь»[10]. Имя,
название, описание вещи придает ей культурный статус, включает ее в культурный
оборот, наделяет смыслами, понятными только в определенном культурном
контексте. Таким образом с помощью языка объединяется материальное и духовное,
низкое и высокое. Это значение языка (особенно для исследуемой темы) очень
четко выразил В.Н. Топоров: «Он ведет ниже и выше – к материально-вещному
и к идеально-духовному – и тем самым соединяет низ и верх, в пределе –
спиритуализирует «низкое» и овеществляет, «реализует» (т.е. делает
конкретно-реальным, столь же актуально значимым, жизненно необходимым и
«полезным», как и вещь) «высокое»[11]. Вещь
«проживает» столько жизней, во сколько культурных контекстов ее включает
наблюдатель, описывающий ее. Описание, собственно, и является главным способом
включения вещи в культурный контекст. Сам процесс ее описания наблюдателем ––
процесс контекстуализации вещи обеспечивается с помощью метода
культурологического импрессионизма, используемого для создания индивидуализированного
уникального смысла вещи здесь и сейчас. Это описание в рамках метода
культурологического импрессионизма, однако, не должно быть научным (физическим,
историческим, этнографическим и т.д.), поскольку включение в культурный
контекст требует литературно-художественных форм (по крайней мере, жанра эссе),
которые позволяют ввести в описание культурные коды, семиотические элементы, являющиеся
основой структуры культурного контекста. Метод культурологического
импрессионизма одновременно является и case-study, поскольку включает в себя опыт
описания (контекстуализации) конкретной вещи или комплекса вещей, и self-study, поскольку наблюдатель
(исследователь), описывая вещь, описывает и собственный опыт «переживания»
вещи. Контекстуализация вещи производимая наблюдателем-исследователем в данном случае
является изучением и анализом собственного текста ее описания.
Метод культурологического
импрессионизма «работает» на стыке литературоведения и реалогии/вещеведения. М.Н. Эпштейн,
создатель реалогии, следующим образом формулирует ее предмет, выражающийся в
особой культурно-персонифицированной сущности вещи: «Предмет реалогии - это
такая сущность вещи, которая не сводится к техническим качествам изделия, или к
экономическим свойствам товара, или и эстетическим признакам произведения. Вещь
обладает особой лирической и мемориальной сущностью, которая возрастает по мере
того как утрачивается технологическая новизна, товарная стоимость и
эстетическая привлекательность вещи. Эта сущность, способная сживаться,
сродняться с человеком, раскрывается все полнее по мере того, как другие
свойства вещи отходят на задний план, обесцениваются, устаревают»[12]. Культурологический
импрессионизм, вслед за реалогией, стремится именно к такому описанию вещи:
лирическому, мемориальному, включающему ее в пространство повседневной
интимно-душевной культуры личности. Реалогия дает еще одно важное
методологическое основание культурологическому импрессионизму, который
фокусируется на впечатлении от конкретной, наблюдаемой здесь и сейчас единичной
вещи и только затем восходит к обобщениям, наделяя вещи подобного ряда такими
же или сходными смыслами: «Реалогия постигает реальность не только в обобщенных
понятиях и даже не в более конкретных образах, но в единичных вещах, ищет
способы наилучшего описания и осмысления бесчисленных "этостей".
Единичное - существует, и значит, оно – существенно»[13].
Здесь вполне уместна большая цитата из работ В.Н. Топорова об
эмпирически-чувственном восприятии вещи, которое, собственно, является начальной
ступенью метода культурологического импрессионизма и далее разворачивается в
целостное культурное пространство – в образ мира, объединяющего человека и
вещь: «Вещь в ее эмпирически-чувственном восприятии как бы держится напряжением
(причем со временем эта напряженность всё более возрастает) двух полей вещи – внутреннего
и внешнего, граница между которыми выступает как зримо воспринимаемая
поверхность вещи, обращенная, подобно Янусу, в две противоположные стороны. В
этой ситуации вещь может быть осмыслена как своего рода квантор
связи-соотнесения обоих этих полей, что уже непосредственно подводит к проблеме
соответствия малого «внутреннего» и большого «внешнего» и единства этих двух
пространств. Первое из них оказывается как бы малым зеркалом, в котором
отражается «великое» мира. Второе – большое зеркало, отражающее в себе «малое»
мира. Вещь несет в себе мир, его образ, но и мир несет в себе вещь, всю наличествующую
в нем совокупность вещей»[14].
Вещь, несущая в себе
образ мира, продлевает бытие человека. Часто она выходит за пределы
человеческой жизни, становясь свидетельством его жизни, его продленного в
конкретной вещи бытия. Например, у Бродского вещь «жива», потому что может быть
«при смерти», но вещь «больше» человека, поскольку «бесстрашна» перед лицом
смерти:
«Чувство ужаса
вещи не свойственно. Так
что лужица
подле вещи не
обнаружится,
даже если вещица при
смерти»[15].
Ярким примером
трансцеденции вещи является вещь ставшая музейным предметом. Такая вещь,
«вставленная» в музейный контекст, «музеефицирует» человека. Человек,
наблюдающий вещь в музее, становится частью экспозиции, выставки, таким образом
контекстуализируя музейные предметы. Ведь у вещи, «утратившей» «естественный»
культурный контекст есть два пути: либо быть выброшенной, либо стать артефактом,
т.е. музеефицироваться, сакрализироваться. Но даже выброшенная, сломанная вещь
способна «продлить», а скорее найти заново, свою утраченную статусность и
контекстуальность, придавая своим присутствием (на помойке, свалке, барахолке,
просто валяясь на улице) контекст тому пространству, в котором ей случилось
быть:
«Преподнося сюрприз
суммой своих углов,
вещь выпадает из
миропорядка слов.
Вещь не стоит. И не
движется. Это – бред.
Вещь есть пространство,
вне
коего вещи нет.
Вещь можно грохнуть,
сжечь,
распотрошить, сломать.
Бросить. При этом вещь
не крикнет: «Ебёна мать!»[16]
Культурно-импрессионистским
опытом case- и self-study вполне
можно назвать стихотворение Бродского «Посвящается стулу», в котором вещь
выводится как условие и необходимый атрибут пространства:
«Вещь, помещенной будучи,
как в Аш-
два-О, в пространство,
презирая риск,
пространство жаждет
вытеснить; но ваш
глаз на полу не замечает
брызг
пространства. Стул, что
твой наполеон,
красуется сегодня, где
вчерась.
Что было бы здесь, если
бы не он?
Лишь воздух. В этом
воздухе б вилась
пыль. Взгляд бы не
задерживался на
пылинке, но, блуждая по
стене,
он достигал бы вскорости
окна;
достигнув, устремлялся бы
вовне,
где нет вещей, где есть
пространство, но
к вам вытесненным
выглядит оно».[17]
Очевидно, что самым
главным с точки зрения контекстуализации вещи является нахождение ее внефункционального
и даже не эстетического, а эсхатологического, телеологического смысла, что
прекрасно делает Бродский в финальных строфах вышеуказанного стихотворения:
«Воскресный полдень.
Комната гола.
В ней только стул. Ваш
стул переживет
вас, ваши безупречные
тела,
их плотно облегавший
шевиот.
Он не падет от взмаха
топора,
и пламенем ваш стул не
удивишь.
Из бурных волн под
возгласы "ура"
он выпрыгнет проворнее,
чем фиш.
Он превзойдет
употребленьем гимн,
язык, вид мироздания,
матрас.
Расшатан, он заменится
другим,
и разницы не обнаружит
глаз.
Затем что -- голос вещ, а
не зловещ --
материя конечна. Но не
вещь».[18]
Эту
поэтико-онтологическую метафору взаимосвязи материи и вещи можно
интерпретировать как главенство визуальной формы, речевой формы и культурного
контекста над материальностью вещи, что и постулирует метод культурологического
импрессионизма.
Часть II. Вещь и человек: порождение
контекста.
Case-study №1. Вещь в контексте вещей: барахолка.
На барахолке каждая
вещь имеет свою историю. Это не магазин, где лежат вещи без сознания.
Человеческие руки, человеческий дом еще не вдохнули в них жизни, особого
запаха и вида. Иногда и на барахолке встретишь новые вещи, но они что-то
инородное: непонятно, что они делают тут, эти неразумные младенцы, которые и
единого слова связать не могут в отличии от потрепанных, видавших не одного
читателя книг, граненых стаканов, из которых бог знает, сколько выпито водки,
дуршлагов, в которые откинуто сотни килограммов макарон, туфлей, в которых
оттанцовано, отбегано на свиданья много влюбленных километров, валенок,
согревших не одно поколение русских ног. Собираешь их всех вместе и слушаешь…
|
Case-study №2. Вещь в контексте вещей: поезд «Москва-Владикавказ».
Белые занавески с
надписью «Осетия» и советским образом кавказской девушки, воздевшей руки к
желтому солнцу. Ее костюм – геометрический узор, в области груди два больших
красных круга. Вагон наполнен сигаретным дымом, в полусумраке стоит легкий
туман. В соседней ячейке плацкарты народ мучается с подвыпившим попутчиком.
Женщина с южным говором обращается к молодым ребятам, раскладывающим верхнюю спальную
полку: «Хлопцы, вы шо никогда в поезде не ездили? Уроните на себя ж ее!» Один
отвечает совершенно серьезно: «Нет. Я первый раз на поезде еду».
Пронеслась по проходу,
кудахтая, торговка с тележкой: «Минеральное пиво!..» ?! А потом: «Окорочка,
пироги, шашлыки, водочка, шампанское, минеральная, пиво… Что такое я не
пОняла… Кто его ноги закидывать будет?» Мужик в соседней ячейке уснул сидя,
вытянув ноги в проход. На столике перед ним бесстыдно оголила свои
внутренности недоеденная курица-гриль. Так и едем все вместе: люди, куры,
шашлык, водочка. Смотрим друг на друга. Едем и смотрим.
Поезд «Москва-Владикавказ»,
19.12.2008г.
|
Case-study №3. Вещь в контексте вещей: каждая
книга – это дом.
Ты приходишь в него
сначала в гости, а потом решаешь, стоит ли остаться подольше. Знакомишься с
его обитателями, пытаешься завести разговор, понять их поступки и примерить к
себе. Этот дом может быть очень разным. Он может быть средневековым мрачным
замком или воздушным восточным дворцом. Он может быть лачугой на берегу
мутной реки, уносящей прочь ежедневную порцию страданий ее жильцов. Он может
быть бойким местом, в котором пьют, дерутся и плачут. Он может быть домиком
на дереве из твоего или чужого детства, и может быть даже голубятней, в
которой все голуби белые, а ты почему-то обычный сизарь. В этом доме тебе
может быть тепло и уютно, и, оставив его, тебе захочется в него вернуться,
посмотреть как там жильцы, которых ты чтишь своими друзьями, а иногда даже
родственниками, но более всего – родственными душами, до того родственными,
что даже говоришь за них, их словами, их мыслями. Тебе хочется, чтобы такой
дом был рядом, чтобы можно было в любую непогоду войти в него и спрятаться.
Но бывает, что дом холодный и страшный, и ты, только заглянув внутрь, бежишь
без оглядки прочь. Хотя ты знаешь, что холодные и страшные дома часто
обладают какой-то необъяснимой привлекательностью, и, леденея от страха, ты
решаешь остаться и идешь с замиранием сердца от двери к двери, от комнаты к
комнате, желая увидеть своими выпученными в темноту глазами, что там
скрывается. Вполне возможно, что ты захочешь испытать такое снова и вернешься
когда-нибудь и в такой дом.
Один дом, два дома,
три, четыре… и вот вокруг тебя вырастает улица, потом деревня, город, и вот
ты уже не помнишь всех адресов, но есть такие, которые и помнить не надо,
потому что ты можешь вернуться туда с завязанными глазами, сесть за стол со
старыми друзьями и спеть с ними знакомую песню.
|
Case-study №4. Вещь в соседстве с другой вещью:
сарай и сортир.
Сарай и сортир стоят в
тишине утреннего двора. Когда-то они не имели ничего против соседства. Их
построили не просто рядом с друг другом, а буквально пристроили одной
стороной сортир к сараю. Сарай был большой, вместительный, с электричеством,
и в нем, как обычно, хранилось то, чему положено храниться в сарае, а еще
жили куры и кролики. Сортир тоже не уступал сараю по красоте и удобству. Под
слегка скошенной крышей в нем было окошко для доступа света, а доски были
пригнаны очень аккуратно, практически без щелей. Но время шло. Дули ветра.
Лили дожди. Шли снега. Крыша сарая стала проседать, доски сортира потускнели
и стали серыми, а двери у обоих стали скрипеть так, как будто это был
последний стон умирающего страдающего человека или вымученный крик голодной
вороны утром ранней весной. Куры и кролики в сарае передохли, либо были
съедены людьми, а сортир источал уже не свежую - энергичную, молодую - вонь,
а такую вязкую и застарелую, что даже мухи потеряли к нему всякий интерес.
Между сараем и сортиром стала расти пропасть. Так они пока еще и стоят.
Старый высохший сарай, покосившийся в одну сторону, и сортир с затянутым
паутиной окошком, в другую. Они видели и слышали одних и тех же людей, у них
много похожих воспоминаний, но уже нет ничего общего, как и не было в самом
начале. Утро. Теплеет.
Сортир и малина. Сарай.
Слова и молчание. Рай.
Яблоки. Утро. Смех.
Утро одно на всех.
В сарае сено, дрова.
Солнце. Птицы. Трава.
Я и мой пес в тишине.
В летнем коротком сне.
|
Case-study №5. Вещь в соседстве с другой вещью:
окно.
Окно как источник света
снаружи и изнутри. Окно как проход внутрь и наружу. Окно как лицо дома. Окно
как разделитель: я и Другой, свой и чужой, тепло и холод, свет и тьма, свобода
и плен. Окно как зеркало, окно как картина, окно как экран.
|
Case-study №6. Вещь как единичный топос: три
обезьяны.
Эти три обезьяны: одна
не видит, другая не слышит, третья не говорит.
Далее: две из них
видят, две слышат, две могут говорить.
Далее: это обезьяна,
которая видела, но не слышала.
Далее: это обезьяна,
которая слышала, но не видела.
Далее, это обезьяна,
которая и видела, и слышала, но не скажет.
Та, что не слышала,
может рассказать той, что не видела, то, что она видела.
А та, что не видела,
может рассказать той, что не слышала, то, что она слышала.
Но ни той, ни другой
нечего рассказать той, что все видела и слышала.
А она им ничего не
расскажет, и все останется тайной, потому что простое сложение здесь не
поможет.
|
Case-study №7. Вещь
как единичный топос: диван.
Диван как основание бытия.
История рождения дивана
теряется в глубине веков. Конечно, найдутся ретивые историки, которые будут
доказывать, что диван появился там-то и тогда-то и использовался так-то и
так-то, но за этими фактами все-таки нужно разглядеть главное. А главное -
это то, что все известные ныне формы дивана несут в себе его изначальный
смысл, подкрепляемый содержанием диванных и околодиванных практик. Диван -
это инструмент создания особого культурного пространства. Диван, в отличие от
других видов мебели, создает пространство без границ и условностей. Кровать,
постель - это "заграничное" пространство сна и болезни
("...неделю не вставал он с постели, температурил и бредил..."). Диван
- это пространство отдыха, раздумий, неспешного разговора, чтения и вкушания
амброзийных десертов. Диван - это сообщество близких людей, делящих диван как
булку теплого хлеба между собою. Диван - это не стул: прислонившись к его
подушке, вы чувствуете телесную теплоту своего друга, всегда готового обнять
вас и согреть своими объятьями. Диван - это диалог на равных. Конечно, кто-то
может поспорить, сказав, что сам термин "диалог" уже содержит в
себе понятие равенства, но те, кто разговаривал с людьми, сидя на стульях и
за столом, сразу поймет, о чем идет речь. А если ему приходилось обсуждать
проблемы с другими людьми, расположившись на диванах, подперевшись подушками
и неспешно потягивая чай или кофе, то, будьте уверены, его понимание обрело
совершенную и непоколебимую форму - форму дивана. Диван - великий миротворец.
Диван может за минуту изменить ваши отношения с соседом и изменить отношения
между странами. Количество странников, которым вы предоставили свой диван для
ночлега, равно количеству диванов, которое ждет вас по всему миру. Диван, как
хлеб, - самый прямой путь к сердцу человека. Диван - это общий горизонт и
близость к земле, к общей земле, к общему отдыху после общего труда на ней.
Круглый диван против круглого стола.
Все понимают, что
круглый стол полностью изжил себя. Просто упорно продолжают делать вид, что
ничего не произошло. Культура вообще штука инертная, и в этом заключается и
ее сила, и ее слабость. Круглый стол почти также стар как и привычная нам
Европа-матушка с ее демократией и правами человека. Но неплохо бы нам всем
отдавать себе отчет, что круглые столы короля Артура довольно серьезно
отличались от круглых столов привычных нам, которые мы проводим сотнями по
поводу и без повода. Современные круглые столы в большинстве случаев уже не
являются средством решения проблем, и, если на них и принимают какие-то
резолюции, то никого особенно не волнует их претворение в жизнь, а уж об
ответственности участников за свои слова и говорить не приходится. Кроме силы
решений, резолюций и побуждения к действию, круглый стол потерял главное -
свою диалогичность, возможность и потребность каждого участника высказать
свое мнение и быть услышанным и понятым. Мало того, девяносто девять
процентов так называемых круглых столов таковыми не являются. И здесь резонно
задать главный российский вопрос: "Что делать?". А делать почти
ничего не надо. Просто посмотреть на культуру не с Запада, откуда пришел к
нам круглый стол, а с Востока, откуда пришел к нам диван - круглый как
солнце, как хлебная лепешка, как колобок, блин и калач. Круглый диван, в
отличие от круглого стола, не "разрезает" наши тела надвое. За
круглым столом всем подсознательно очевидно, что "верхние" помыслы
собеседников могут не совпадать с "нижними". На круглом диване
участники обретают свою целостность - они полностью, безраздельно открыты
друг другу. На круглом диване эта личная целостность переходит в коллективную
- люди не разделены ни отдельными стульями, ни гранью стола перед ними. На
круглом диване нельзя резко встать, громко отодвинув стул и грохнув кулаками
по столу, покинуть обсуждение. Круглый диван не таков. А главное, он не враг
круглому столу. Низкому круглому столу найдется место в центре круглого
дивана: нужно ведь куда-то поставить чай или кофе и всякие сладости.
Темная сторона дивана.
Посмотрев на диван,
один скажет: "О, счастье! Наконец-то, после долгой дороги, после упорных
трудов, я, уставший путник, могу забыть все невзгоды и неудачи и опустить
свое тело в прохладу его подушек". Другой же, взглянув на диван,
горестно покачает головой: "О, диван - история моих бедствий! Сколько
идей, мечтаний, зачинаний село на эту диванную мель и так и осталось здесь
навсегда. Вот он - воплощенный фрегат Паллада, на котором Обломов мечтал
плыть и совершать, стоит передо мной с проломленными бортами, вросший в
песок". Так и видится ему Илья Ильич, который "как встанет утром с
постели, после чая ляжет тотчас на диван, подопрёт голову рукой и обдумывает,
не щадя сил, до тех пор, пока, наконец, голова утомится от тяжёлой работы и
когда совесть скажет: довольно сделано сегодня для общего блага".
Но не торопитесь делать
выводы! Диван не так прост, как кажется.
Диван нужно прожить,
пережить и преодолеть его притяжение. Но преодолев его однажды, нужно
обязательно к нему возвращаться, ибо диван - это тепло родного дома, это
место и время, в котором мы как маленькие дети можем крикнуть "В
домике!", и все напасти мира разом отступят.
|
Литература:
1. Бодрийяр, Ж. Система вещей. – М.,
1999.
2. Бродский И. Урания. – СПб., 2007.
3. Селиванов А.В. Душа вещей. Скопин,
1912.
4. Топоров В.Н. Вещь в
антропоцентрической перспективе (апология Плюшкина) // Миф, ритуал, символ,
образ: исследования в области мифопоэтического: Избранное. – М., 1995.
5. Фуко М. Слова и вещи. Археология
гуманитарных наук. СПб., 1994.
6. Хайдеггер М. Бытие и время. –
Харьков, 2003.
7. Эпштейн М.Н. Знак пробела: О будущем
гуманитарных наук. – М.: Новое литературное обозрение, 2004.
[1] Соловьев А.В. Манифест
культурологического импрессионизма. URL: http://www.syberland.com/vrcis/manifesto.htm. Дата обращения: 18.09.2015.
[2] Хайдеггер М. Бытие и
время. – Харьков, 2003. С. 376.
[3] Там же. С. 377.
[4] Бодрийяр, Ж. Система
вещей. – М., 1999. С.13.
[5] Там же. С.19.
[6] Здесь необходимо
упомянуть, что А.В. Селиванов вполне предусмотрительно назвал данный текст
«фантазией», чтобы исключить всевозможные и, очевидно, многочисленные упреки в
ненаучности в эпоху утвердившегося позитивизма.
[7] Селиванов А.В. Душа вещей.
Скопин, 1912. С.8.
[8] Там же, С.17.
[9] Фуко М. Слова и вещи. Археология
гуманитарных наук. СПб., 1994. С.55.
[10] Топоров В.Н. Вещь в
антропоцентрической перспективе (апология Плюшкина) // Миф, ритуал, символ,
образ: исследования в области мифопоэтического: Избранное. – М., 1995. С. 15.
[11] Топоров В.Н. Вещь в
антропоцентрической перспективе (апология Плюшкина) // Миф, ритуал, символ,
образ: исследования в области мифопоэтического: Избранное. – М., 1995. С. 7.
[12] Эпштейн М.Н. Знак
пробела: О будущем гуманитарных наук. – М.: Новое литературное обозрение, 2004.
С.665-666.
[13] Там же. С. 678.
[14] Топоров В.Н. Вещь в
антропоцентрической перспективе (апология Плюшкина) // Миф, ритуал, символ,
образ: исследования в области мифопоэтического: Избранное. – М., 1995. С.24-25.
[16] Бродский И. Натюрморт. URL: http://poetrylibrary.ru/stixiya/all-23.html#veschi-i-lyudi. Дата обращения: 02.10.2015.
[17] Бродский И. Урания. –
СПб., 2007. С.11-12.
[18] Бродский И. Урания. –
СПб., 2007. С.14.